Василий Лебедев - Золотое руно [Повести и рассказы]
— А и верно, дядя Ксенофонт! — удивился Сашка.
— А ведь он не переломился в работе, всю жизнь отлынивал от косы да от плуга.
Незаметно стало светлеть. Метель поредела, и водокачка вырисовывалась уже совсем отчетливо, близко. Темным брусом обозначился среди снежного марева приземистый коровник, и запятнились в синей рани ближние избы.
— Скоро, скоро… — задумчиво проговорил Ксенофонт.
— Что скоро, дядя Ксенофонт?
— Голод, Сашка. Голод придет.
— Откуда?
— Эх, Сашка. Сашка!.. Ну как тебе объяснить? Вот был я недавно в Москве, глянул раз сверху вниз в метро — в глазах помутилось: голов людских что гороху в мешке. Иной раз вспомнишь — и не верится, что все делом заняты, но ведь всех, Сашка, кормить надо, они же живые! А кому кормить? Вот мы скоро все перемрем, а на вас надежа плоха. Вот тебе и голод. Об этом уж везде пишут, — добавил Ксенофонт.
— Ничего! За нас машины вкалывать будут!
— Дурак ты, Сашка, и уши твои холодные! Машина-то человеческой душой жива, своей-то у нее нету, а если у тебя душа к земле не лежит, так у машины и подавно. Машин-то всяких наделают — это точно! И автомобилей — тоже. Вот и будет ваш брат кататься на них в модных одежах да с пустым брюхом, будет искать, где бы обменять свою машину на кусок мяса. Голод, давно известно, — не тетка! Он уж и сейчас полмира ломает. Он ведь все чистит, все выдумки заставит забыть…
Сашка молчал, соображая что-то.
— А отчего это, дядя Ксенофонт? Народу стало много, что ли?
— Нет, Сашка. Просто люди не с той стороны за жизнь ухватились. Да-а… Скоро, скоро докатимся в дремоте-то.
За углом послышались голоса.
— Идут! — воскликнул Сашка и первым перелез через сугроб.
К дверям конюшни подошли еще два возчика кормов, а следом за ними приплелся и сам конюх Петр. Невысокий, рыхлый и сгорбленный, он был похож на отсыпанный мешок ржи, и уже ничто не напоминало в нем прежнего ухаря, даже озорные с просинью глаза его потухли и слезились из-под заснеженной шапки. Заметив Ксенофонта, он виновато засуетился и торопливо снял замок. Железная планка громыхнула о косяк, и Петр распахнул двери.
— Заходите, коль здесь покупали! — воскликнул Петр и так же, с озорством, поклонился. — А если кошелек оставили — то это рядом, рядом, рядом!
«Все такой же пустомеля», — подумал о Петре Ксенофонт и последним вошел в конюшню.
В ноздри пахнуло крепким запахом неубранного навоза, конского пота и сыромятной упряжки.
— Покурим! — крикнул Сашка и сел на валявшийся хомут.
Остальные, во главе с конюхом, сели в кружок на корточки и задумчиво курили, лениво упрекая Петра, что до сих пор не вытащил сани и не подготовил их.
— Так я разве знал, что сегодня столько снегу навалит? — оправдывался конюх и сразу сменил разговор, крикнув Ксенофонту: — Эй! Праведник! Иди покурим!
Ксенофонт не курил уже лет шесть, но подошел и спросил конюха в упор:
— А ты словно не знаешь, что зима на Руси в одну ночь ложится! Смех! Забыть про сани в декабре, когда их надо летом готовить!
— Да вытащим сейчас, дай покурить! — отмахнулся Петр и добавил: — Век свой прожили без праведников и еще проживем!
В распахнутой на рассвет двери показалась фигура управляющего отделением.
— Эй, куряки! Фуражир к весам подошел, давайте поторапливайтесь! Расселись тут…
Управляющий выругался для порядка, стряхнул снег с ворота и плеч, стукнул шапкой по колену и тоже достал папиросу.
— Вот так-то лучше. Успеется еще! — сказал Петр и поднес управляющему спичку.
Управляющий был молод, учился заочно. В управлении, посылая сюда, сказали: «Поработай пока…» И он работал.
— С холодком работаете, — не поддавался управляющий, не подымая, впрочем, глаз от валенок Сашки.
— А мы и всегда так: живем прохладно, нет ничего — и ладно! — тотчас ответил Петр.
Все засмеялись.
— Какую дашь? — спросил Ксенофонт Петра, потеряв терпение.
— Бери серого, — не оборачиваясь, ответил тот.
— Так ведь он хромой!
— Ну, Звездочку бери, других не дам: работать пойдут.
Ксенофонт молча отвязал низенькую черную лошаденку с белым пятном на впалом лбу, и она послушно пошла за человеком в угол конюшни, где в общей куче валялись хомуты, вожжи, седла.
— Эй, Петр! Дуги где?
Конюх, увлеченный разговором, лишь махнул рукой в другой угол конюшни.
Ксенофонт вышел из конюшни под навес, где тоже было много снега, вытащил сани и лишь потом вернулся за лошадью. Он выводил лошадь мимо курящих.
— Не, не! Ни в жизнь не пойду! Баб посылай! В ту получку выписал мне — кошкины слезы! — упирался пожилой возчик, из новых, и отворачивался от управляющего, отмахиваясь. — Этакую далищу ехать бурт открывать за такие копейки — не пойду! В ту получку выписал мне…
— И мне столько же, — с улыбочкой вставил Сашка.
— А я что сделаю? — развел руками управляющий и покосился на приостановившегося Ксенофонта. — Сам знаю, что побольше бы не мешало.
— Мало, мало платишь, — вставили другие.
— Сам знаю, что мало вам платят, ну, а я тут…
— Много вам платят! — громко сказал Ксенофонт и повел лошадь на улицу.
Последние жидкие сумерки побледнели. Стали отчетливо видны не только ближние строения, но и вся лощина, в которой прикорнула деревня, и черная, дымящаяся в белых берегах быстрая река, а за ней, на востоке, темным наволоком обозначился лес, над неровной кромкой которого уже проступил и наливался робкой, неприкаянной белизной короткий декабрьский день.
Ксенофонт перекинул дугу, четко клацнул колодкой хомута, ловко вправил железные звенья мундштука в теплый бело-розовый рот лошаденки и пристегнул вожжи. Затем, подойдя к занесенному сену и расшаркав ногой снег, он достал охапку и бросил ее в передок саней. Он торопился, но, уже стоя в санях с намотанными на руку вожжами, терпеливо ждал, пока поперек его пути, кряхтя и горбатясь, не пройдут в школу четверо закутанных школьников.
«Первушата… — ласково подумал Ксенофонт и тут же с тоской прошептал. — Сердешные… Скоро, скоро… Молочко-то будете пить, которое сделают вам из глины, а мясо и масло — из нефти. Ох-ти-хти!..»
Он опустился на колени и тронул лошадь.
— Эй, праведник! — выбежал из конюшни Петр. — Одолжи до получки! Слышь?
— Тпррр-у! Чо?
— До получки…
— Зайди к Полине, спроси! — нехотя ответил Ксенофонт, приподняв лицо над воротом полушубка, и хлестнул лошадь.
«Только могила исправит», — убежденно решил он и еще раз оглянулся.
Конюх топтался по колено в снегу и щурился на спокойную спину Ксенофонта, а на пороге конюшни, в тонком облаке пара стоял Сашка и задумчиво жевал потухшую папиросу.
Медсестра
1На кухне пахло газом.
Вера медленно приблизилась к плите, проверила вентили, потом так же неторопливо зажгла конфорку и поставила кофе. Она не спешила вернуться в комнату, убрать кровать и одеться и все смотрела мимо кофейника в стену, долго и напряженно. Сегодня смена меняется. Теперь — в ночь. До работы еще уйма времени, а на улице такая дрянная погода! Куда деть себя?
По коридору общежития кто-то прошел, стуча каблуками.
Вера запахнула халат и посмотрела в окно.
Еще август, а как в октябре сопит в форточку ветер, шумит по железной крыше дождь, плюхая из труб нервным потоком. И холод. Деревья в больничном саду тяжело встряхивают мокрой листвой, выгибая на ветру красивые нестриженые вершины. Дождь. Густо и тягуче оплывает он со стекол, серой поволокой закрывает громады города, желанно сужая мир.
«Напьюсь кофе и брякнусь опять в кровать, — думала она, прислушиваясь к шагам по коридору, — почитаю Пришвина, а захочу уснуть — возьму у Тамарки что-нибудь посовременней…»
— Доброе утро, Вера! Здравствуй, говорю!
— Доброе утро!
— Сегодня комендант был. Ни свет ни заря приперся, — сообщала прачка, жившая через комнату. — Веселье, мол, тут у вас. Это он про вашу комнату. Слышь? Про летчиков, что ли…
— Ну и что?
— Да я ничего… Дай-кось спички! По мне — хоть летчики, хоть — налетчики, пес с им со всеми!
В тишине большой кухни зашумела еще одна конфорка.
Тук-цы! Тук-цы! — вызванивали капли о железный карниз.
Облупившаяся штукатурка над плитой расплылась и задрожала в глазах.
Тук-цы! Тук-цы!
Скорей бы на работу. Там люди. Крапов… У него такой ровный спокойный голос, когда слушаешь — кружится голова. Это она заметила в себе в последние дни, раньше почему-то не было…
Кофе вскипел. Вера выключила конфорку, прихватила ручку кофейника носовым платком и молча вышла из кухни.
«Хоть не фыркнула — и то ладно. Смиренье — девкино ожерелье», — подумала прачка, глядя ей вслед.
В комнате было тихо, как в послеоперационной палате.